Константин Кондратьев, г. Воронеж |
||||
|---|---|---|---|---|
НА ГЛАВНУЮ |
НОВОСТИ |
ОТЗЫВЫ |
АВТОРЫ |
НОВОБРАНЦЫ |
|
НЫНЧЕ ПОЛЯ САМИ СЕБЯ ПАШУТ
* * *
(Генерал (от инфантерии))
Когда просто выходишь с собакой на берег
и бредёшь вслед за ней меж бугров и меж рытвин,
и рябит за осокой не Обь и не Терек,
а Воронеж-река, чей прообраз корытвен;
и бредёшь – и глядишь, как стирают бомжихи,
полоская бельишко от спермы и ханки
в этой мутной водице; как, словно ежихи –
в иглах брызг, чуть поодаль крутые лоханки
нарезают круги; как над ними клочками
чьих-то трусиков, лифчиков кружатся чайки –
что ж тут ведать, рыбачьим зрачком за очками
примечая изгибы сией обечайки…
Тут бы впору, глотнув из заветной чекушки,
На заречную церковку перекреститься,
Прославляя Его, что есть Шиллер и Пушкин,
И ларёк за заправкой, и Синяя птица…
Только гоголем ктой-то навстречь выступает
И вминает в песок ананасные корки.
И внимает ему вся округа тупая.
А он харизматичен, как Маркес и Борхес.
И рябит за стеклом не Дунай и не Сена.
И несёт по волнам не Двиной и не Рейном,
Когда прямо под ложечкой – тяга: соседа
Угостить тридцать третьим былинным портвейном…
Это дело собачье – пугаясь урона,
лягушачьего вспрыга и птичьего вспорска –
хорохориться словно хромая ворона
на задворках у Баха, на досках у Босха!..
… Только мелкие косточки помнят о рыбе.
Только мелкие стёклышки были в оправе.
Только рыжий трёхлапый звездец на обрыве…
А под ним – несть числа разномастной ораве.
И подымутся ратями сто тысяч братьев.
И помчат во всю прыть сорок тысяч курьеров,
как себя обнаружишь, наследство растратив,
отставным генералом песчаных карьеров…
* * *
(На обочине)
Очнуться. Полдень ветреный, осенний
как дряхлый пёс – уже без опасений –
бежит через дорогу под колёса
слепых машин. А небосвод белёсо,
слезливо надо всеми нависает
и никого на свете не спасает.
Очнуться – в дрожи мусорных обочин
расслышать день, который озабочен
уже не столько пропитаньем скудным,
скорее – засыпаньем беспробудным
и непреодолимым остываньем…
И просинь в тучах веет расставаньем.
Очнуться, заглушить, оставить дверцу
открытой и, прислушиваясь к сердцу,
пройти насквозь трепещущий кустарник,
стать на краю (пускай кричит напарник
вдогонку злобно и недоумённо)…
Стать на краю. Припомнить поимённо
всех тех, которые любили, тех, которых
любил. Вглядеться. В ветреных просторах
не различить ни зла, ни обещанья.
И только тучи машут на прощанье
краями рваными, как будто рукавами,
и солнце не у нас над головами…
Шагнуть вперёд. Оставить за спиною
шоссе, кусты, стоящие стеною
дни жизни, ночи страсти, годы странствий…
Шагнуть вперёд в безжизненном пространстве.
Споткнуться, чертыхнувшись; покачнуться,
упасть ничком. Прикрыть глаза. Очнуться.
* * *
Нынче поля сами себя пашут:
Выйдешь утром с собакой – и вот: ровнёхонько, гладко.
Ну а тексты теперь сами себя пишут.
И рад бы персты приложить – ан нет: выйдет только заплатка,
Выйдет только нелепость твоя долговязая в рыжих ботинках…
Вот когда их припудрит ровнёхонько матовый прах чернозёма,
Да когда отпечатаются на подошвах узоры суглинка
Из размытых канав, вот когда позовут из земли по-берёзовски: “Зёма!..
Огоньку не найдётся?” – (“Найдётся…”) – найдётся на слово управа,
И присвистнешь – “Тубо!..”, и уже боковым замечая,
Как несётся клубами в пыли рыжих псов костяная орава…
Вот и крестишь живот свой перстами, как поле – грачами.
* * *
На дощатых задворках имперских военных заводов
В те тщедушные годы уж если чего не хватало,
То белков и жиров, а хотелось не их - углеводов
Из жестянок-картонок... но шмат деревенского сала
Был красою стола недоразвитого коммунизма,
Воздававшего дань тому Старому Новому году,
Что был чем-то навроде язычества и эвфемизма
Рождеству, о котором бабульки шептали народу
Малолетнему, сунув замурзанную карамельку,
Что хранилась в платочке скорее не лептом, но даром –
Да: воистину царским... А после - опять про Емельку,
Да про печку, про щуку, про то, чтоб всё сразу и даром...
Вот такие они, наши славные годы-бабульки.
А какие же мы - не стряхнувши со скатерти крошек
Н а л и в а ю щ и е в упокой их в стаканы по бульке,
П о м и н а ю щ и е их застиранный синий платошек...
* * *
(Пенсионер)
И вдруг пенсионер, похожий на отца,
идёт из-за угла и словно крестит лоб –
Как будто паутинку никак смахнуть с лица
не может. Потому его не слышно слов.
А ветер, что уже как будто присмирел,
срывается опять с трамвайных проводов
И рвёт газетный лист, дурён и озверел,
с вестями про пожар, про взрывы, про потоп.
И рябь по безднам луж озябшая бежит.
И брюки парусят, топорщится пиджак.
И некому сказать, что жили не по лжи.
И снова все столбы друг с другом на ножах.
А ветви пятернёй срывают клочья туч,
желая обнажить, на стыд и срам начхав,
То, что лежит как блик, то – что живёт как луч
На проволочкой скрученных провидческих очках.
* * *
(Наставник)
Мы провода под током…
Когда-то меня инструктировал
наставник – мужик пожилой и электрик прожжённый
(потом я, бывало, цитировал
его наставленье подружкам весёлым и жёнам,
любившим меня)… На подстанции,
прокуренный ноготь направив на медные шины,
он строгую меру дистанции
внушал, утирая испарину с тусклой плешины
картузом засаленным… (В сизости
табачного дыма контрольная лампочка капала ядом…)
Он так говорил мне: есть в близости
черта, за которою – смерть.
Она – вот она: рядом.
* * *
Тому же, кто садовником родился,
негоже устрицы в вине вкушать на ужин.
Но по его вине вожатый не сгодился,
где на медведя мог ходить он – безоружен.
Пускай вотще чудит царевич малохольный,
пускай в нощи чадит лучина у портного –
но коли с хрустом, как огурчик малосольный,
ломает век мозольный хрящ хребта спинного –
негоже жрать сырую водку без закуски,
шалить негоже, а тем паче – вдрызг сердиться
на злых попутчиков на развесёлом спуске
с хребтов великих ледяных – в подол царице.
Всё надоест, но всё – не досыта. Всё – кроме
тропы, припудренной заутренней порошей...
... Царевич спит. Портной мечтает о короне.
Сапожник обнимается с хорошей
веселой бабой.
Я садовником родился.
Душа не жалилась: кружилася и пела.
А за златым крыльцом – кольцом – рассвет дымился.
И тлели угли. И зола шипела.
И сиротели вдрызг обглоданные ветки.
К чужим заутреням родную присоседя,
накинул на плечи украдкой от соседки
тулупчик заячий.
И вышел на медведя.
* * *
На рассохшейся скамейке – Старший Плиний…
В лакуне гения – в лагуне золотой,
заваленной безумья дланью щедрой
банановыми шкурками и цедрой,
и жаркой среднерусскою листвой;
на узенькой скамейке – как каноэ –
мятущейся в клубах шипучих волн
такого листопада, что иное –
совсем иное – дикий брег и утлый челн;
на пиршестве не избранных, но званных –
но – созванных трубой со всех концов
и – сброшенных в шальные эти ванны
по участи дурной дурных гонцов;
на этом поприще, в чаду чужой нам тризны –
когда в полнеба пламенеет весть
совсем иных брегов иной отчизны, -
в осеннем парке, на скамейке, в шесть –
в лакуне классика, в лагуне золотой –
спалённой, выжженной – испепеленной данью
сухих сердец – под узловатой дланью,
под медью лет, под Летой, под водой…
* * *
(Судьба)
Восемь месяцев зима,
Вместо фиников - морошка...
Кабы не было небо сплошной пеленой,
было б ясно: луна повернула на убыль,
как mа Gloria mundi, как поэцик дрянной,
как последний, на локоны ныканный, рубль.
Всё пропил до исподнего серого тла,
и не будет ни бала на бархате чёрном,
ни на алом снегу вороного ствола...
Всё останется белым и неизречённым.
* * *
(Чёрная речка)
Чур-три – нет игры...
Няня, можно – понарошку
Я мочёную морошку
попрошу?..
Попрошу печатный пряник,
Попрошу хохлацкий драник,
анашу...
Попрошу покой и волю,
Попрошу кузэна Колю
и Annette...
Только – можно? – понарошку...
А себе оставлю крошку:
белый свет...
|
|
НА ГЛАВНУЮ |
НОВОСТИ |
ОТЗЫВЫ |
АВТОРЫ |
НОВОБРАНЦЫ |